Глава 1 Годы Бурбаки
Глава 1 Годы Бурбаки
Любому, кто по-настоящему заслуживает звания математика, знакомо состояние счастливого озарения, наступающее, быть может, лишь в исключительные моменты, когда мысли выстраиваются совершенно удивительным образом и когда бессознательное — что бы ни означало это слово — также, по всей видимости, играет свою роль.
Андре Вейль, «Обучение математике»
Конец октября 2009 года
ВЕЙЛЬ: Одиннадцать лет прошло...
ЛЕВИ-СТРОСС: Как же я рад вас видеть, господин Вейль! Поймите меня правильно: я предпочел бы встретиться с вами при иных обстоятельствах, но я рад тому, что вы станете моим соучеником. У меня для вас столько вопросов!
ВЕЙЛЬ: У меня тоже, поэтому не будем терять времени и начнем с вопроса, который мне по-настоящему интересен: как вы смогли дожить до ста лет?
ЛЕВИ-СТРОСС: Я обучился этому у индийцев. Но я считаю, что не имею права раскрывать их секреты. Я очень рад, что мы с вами вновь встретились: мне помнится, мы как-то выяснили, что наши предки, возможно, были знакомы, а наши отцы в юности оба были дрейфусарами[1]. Я родом из семьи эльзасских евреев, которые переехали в Париж после аннексии Эльзаса, так как хотели по-прежнему жить во Франции. Так же поступили и ваши родители?
ВЕЙЛЬ: Только родственники по отцу, Вейлли, которые по дороге потеряли вторую букву «л» в фамилии. Кто знает, быть может, мать Пруста по имени Жанна Вейль приходится нам родней? Мои предки по материнской линии родом из степей Галиции. Они носили фамилию Рейнгерц, что в переводе с немецкого означает «чистое сердце».
11
В детстве я слышал много рассказов о них. Впрочем, я понял, что я еврей, только в десять лет, и не придал этому никакого значения.
ЛЕВИ-СТРОСС: Ваша сестра, философ Симона Вейль, считала иначе...
ВЕЙЛЬ: Господин Леви-Стросс, вы знаете, что она по своей природе была склонна ко всяким чудачествам: она то хотела прыгнуть с парашютом, то укрывала в своем доме Троцкого, то предпринимала еще что-нибудь в этом духе. В 15 лет Симона пережила кризис: в это время она считала себя посредственностью в интеллектуальной сфере. Это происходит со многими в ее возрасте, но моя сестра всерьез подумывала о самоубийстве. Впрочем, позже она всегда сохраняла жизнерадостность. В детстве мы были неразлучны: я никогда не забуду, как однажды вечером я упал, а она со всех ног побежала в дом за книгой по алгебре, чтобы успокоить меня.
Память об этих по-детски наивных проявлениях нежности она сохранила на всю жизнь и всегда понимала суть вещей лучше, чем большинство ее близких: так, Симона одной из первых попыталась открыть всему миру глаза на происходящее в России. Я думал, что она уже никак не сможет меня удивить, но ее смерть надолго выбила меня из колеи: у меня несколько месяцев перед глазами стояла страница из книги Сен-Симона со следами ее слез.
ЛЕВИ-СТРОСС: Во время Первой мировой войны ваш отец служил на фронте, в военных госпиталях, и вся ваша семья следовала за ним. Не повлияло ли это на ваше образование?
ВЕЙЛЬ: Мне кажется, в том, что я не обучался по привычной системе, были свои преимущества. Я всегда считал, что достаточно каждые два или три года находить хорошего преподавателя, чтобы он давал толчок к самостоятельному обучению. Эйнштейн просил учителей не рассказывать ему ничего из того, что он уже выучил самостоятельно. Я помню двух преподавателей, которые особенно помогли мне в первые годы учения: я уверен, что господин Коллин знал о математике не больше, чем ему довелось объяснять на занятиях, но он как никто другой умел подстегнуть воображение и усердие учеников. Он вызывал кого-нибудь к доске, чтобы тот решил задачу, и весь класс по десять минут молча думал над решением. Затем мы вместе принимались за его поиски, и не важно, что все наши идеи порой оказывались бесплодными. Тем не менее все определения мы должны были знать наизусть.
Другой мой школьный учитель создал особую алгебраическую систему обозначений для грамматического анализа, о которой я вспомнил намного позже, когда прочел труды Хомского.
ЛЕВИ-СТРОСС: Все эти обстоятельства неудивительны, учитывая что годы вашей учебы прошли в путешествиях.
12
ВЕЙЛЬ: Где я только не был. В 19 лет мне выпала возможность пройти курс в Риме, где образовалась блестящая школа алгебраической геометрии: Франческо Севери преподавал теорию поверхностей, а Федериго Энрикес не раз приглашал меня к себе домой вместе с другими студентами. Именно на одной из таких встреч я узнал о работе Луиса Джоэла Морделла о рациональных точках на эллиптических кривых, без которой не смог бы закончить диссертацию.
На следующий год Вито Вольтерра — один из математиков, с которыми я подружился в Риме, — выдвинул меня на получение стипендии Фонда Рокфеллера, созданной, чтобы «вновь достичь вершин науки» среди послевоенной разрухи. Я посетил Рихарда Куранта в Геттингене в тот самый год, когда он создал квантовую механику (увы, это я понял намного позже!), а также провел несколько месяцев в Берлине. У меня осталось достаточно времени, чтобы помочь Миттаг-Леффлеру, который в то время бился над статьей о рядах многочленов. То была эпоха «оттепели» в Стокгольме. Каждый день мы начинали говорить о математике на французском, затем гостеприимный Миттаг-Леффлер переходил на другую тему и начинал говорить по-немецки, после чего, устав, произносил длинный монолог на шведском, который неизменно оканчивался фразой «Ах да, я и забыл, что вы не говорите по-шведски. Продолжим беседу завтра».
Как вы понимаете, за те несколько недель, что я провел у него, он не слишком продвинулся в работе над рукописью, зато я научился поддерживать разговор на шведском.
ЛЕВИ-СТРОСС: Все это произошло до поездки в Индию?
ВЕЙЛЬ: Да, но я уже тогда был очарован Индией. Мне кажется, мое увлечение началось с того, как в предисловии к английскому словарю я прочел об индоевропейских языках и заинтересовался санскритом. Тогда же, в ранней юности, у меня появилась мечта — прочесть в оригинале, на древнем языке, книги, в которых сочетаются тончайшая логика, грамматика, метафизика и полный чувственности мистицизм.
Я начал посещать курс санскрита, который читал Сильвен Леви в Коллеж де Франс[2]. Именно с благословения Леви я провел два года в Индии. Моя поездка стала частью программы обновления преподавательского состава в Алигархском мусульманском университете — за исключением некоторых весьма достойных преподавателей истории и философии, там царила посредственность. Университетский мир всегда полон интриг, но то, с чем мне пришлось столкнуться в Индии, не снилось даже самым острым на язык фельетонистам. Представьте себе, что я, будучи
13
Андре Вейль с дочерью Сильвией в 1956 году.
самым молодым сотрудником кафедры —в ту пору мне было 23 года,— должен был подготовить характеристики всех преподавателей, которые, по сути, могли стать основанием для их увольнения. Увольнения заслуживали все преподаватели, но в конечном итоге я предложил заменить лишь одного из них учеником Харди, который, строго говоря, был единственным математиком из более чем 100 кандидатов на место. Мне также поручили закупить книги для университетской библиотеки и создать математическую школу. Но как сложно менять установленный порядок, даже если тебя поддерживает молодое поколение!
14
Андре Вейль с сестрой Симоной за чтением на природе. Лето 1922 года.
Во время отпусков я путешествовал по стране и при этом учился преодолевать препятствия, возникавшие на моем пути. Вскоре моей настольной книгой стал справочник железных дорог: я всегда путешествовал на поезде и брал с собой минимум вещей, но во всех поездках меня неизменно сопровождали «Илиада» и «Бхагават Гита» — две книги, которые помогли мне лучше понять, о чем думала сестра. В одном из путешествий я познакомился с Ганди, который организовал свой соляной поход вскоре после того, как я прибыл в Индию. В другой раз я познакомился с поэтом Рабиндранатом Тагором и с будущим президентом республики. Мне встречались самые разные люди, и я не мог не провести некоторые любопытные аналогии. Часто я слышал беседы о том, как похожи Талмуд и труды по психоанализу. Я понял, что брахманы на юге Индии играли ту же роль, что евреи в Европе: они посвятили свою жизнь тщательному комментированию священных текстов, а ненависть к ним отчасти была вызвана тем, что брахманы, при всей своей малочисленности, занимали важное положение в обществе.
ЛЕВИ-СТРОСС: Не могу не спросить вас, господин Вейль, как вы находили время для исследований между всеми этими путешествиями и лекциями?
15
ВЕЙЛЬ: Вы не первый, кто в более или менее дружеском тоне говорит мне, что мои воспоминания напоминают хронику сладкого ничегонеделания. Возможно, поэтому редактор посчитал нужным уведомить читателя, что в них больше говорится о жизни, чем о математике. Быть может, это и в самом деле так, однако те золотые годы закончились, когда мне было 26 лет. Если хотите узнать, каким был мой режим работы в последующие десятилетия, спросите консьержа моего чикагского дома. Он видел, как я каждый день допоздна засиживаюсь за пишущей машинкой, и как-то раз сказал: «Вы очень много работаете, господин Вейль. Если вы не остановитесь, то станете знаменитым».
Если вы хотите оправданий, то я замечу, что некоторые математики по-настоящему увлекаются какой-нибудь задачей только тогда, когда чувствуют конкуренцию со стороны коллег и опасаются, что те смогут найти решение быстрее. Мы же, напротив, чувствуем себя удобнее, когда работаем над темой, интересной лишь немногим. Так мы можем позволить себе длительные периоды размышлений, когда можно перестать размышлять над задачей (по крайней мере, осознанно) и заняться другими делами, а затем вновь приступить к работе со свежей головой.
Раз уж я заговорил о пророчествах, нельзя не вспомнить Куранта: едва познакомившись со мной, он сказал одному из своих учеников, что я стану блестящим, но ужасно непродуктивным математиком. Сейчас я расскажу вам китайскую легенду Итало Кальвино, в которой царь приказал живописцу нарисовать рака.
Живописец ответил, что ему потребуется пять лет, и попросил у царя дом с двенадцатью слугами. Прошло пять лет, но художник даже не начал работу. Царь продлил срок еще на пять лет, и казалось, что художник вновь не успеет закончить рисунок. Но в самый последний момент он взял кисть и в мгновение ока, одним движением руки, изобразил прекраснейшего рака из всех, что видел человек.
ЛЕВИ-СТРОСС: Раз уж мы заговорили о животных, не кажется ли вам, что в математике также существуют лисы и ежи? С этими двумя животными сравнил мыслителей и художников Исайя Берлин, по-своему истолковав строки греческого поэта Архилоха: «Лиса знает много разного, еж знает что-то одно, но очень важное». Ежи — это те, кто представляет себе упорядоченную и централизованную картину мира и с ее помощью объясняет отдельные события. Лисы же считают, что отдельные события могут быть связаны между собой, но мир в целом разнообразен, многогранен и непостижим. К «ежам» Берлин относил Платона, Данте, Ницше и Пруста, к «лисам» — Аристотеля, Шекспира, Монтеня и Джойса.
ВЕЙЛЬ: Мы делимся на орлов и воробьев — так Франческо Севери ответил на мой вопрос об одном из величайших математиков эпохи. Орлы открывают новые понятия, позволяющие проложить курс между островами математического архипелага.
16
Они действуют под знаменем метафор и аналогий. Воробьи же, напротив, находят красоту в частных примерах. Можно сказать, что они лишь повторяют чужие звуки, но благодаря им новые теории получают свое развитие. Хотя мне не кажется уместным причислять себя к одной из этих категорий, я скорее чувствую себя орлом, быть может, по наследству: мой учитель Жак Адамар привил мне желание знать больше, чем неспециалисты, и меньше, чем специалисты, которым порой не удавалось решить задачу потому, что им требовались методы из других областей, совершенно им неизвестных. Подобно тому, как в горах лучи солнца скрываются за далекими вершинами, которые мы едва можем увидеть, в любой книге за очевидными рассуждениями должны скрываться новые перспективы.
ЛЕВИ-СТРОСС: «Орлом» в мире науки можно назвать Бурбаки.
ВЕЙЛЬ: Я знал, что рано или поздно речь зайдет о нем! Если быть точным, Бурбаки был воробьем, который превратился в орла.
Его история началась с того, что мне не терпелось преподавать. После того как я окончил курс в Марселе, мне повезло — меня направили преподавать в Страсбургский университет. Я говорю «мне повезло» потому, что, в отличие от других провинциальных городов, Страсбург, столица Эльзаса, мог похвастаться оживленной интеллектуальной средой и превосходной библиотекой, которую, несомненно, взял за образец историк искусства Аби Варбург при создании собственной библиотеки.
В Страсбургском университете в то время уже преподавал мой друг Анри Картан, с которым я учился в Высшей нормальной школе[3]. Мы с ним преподавали дифференциальное и интегральное исчисление. По обычаю, эти дисциплины преподавались по «Курсу анализа» Эдуара Гypca, но нам он показался устаревшим. Мне помнится, что Картан буквально засыпал меня вопросами, и беседы с ним были столь утомительными, что я прозвал его Инквизитором. Меня самого тоже беспокоили некоторые проблемы: так, я не мог решить, насколько общо следовало объяснять формулу Стокса.
В конце 1934 года у меня возникла идея. Я пришел к Картану и сказал ему: «Мы с друзьями читаем этот курс в разных университетах Франции. Давай объединим усилия и раз и навсегда решим, какой должна быть учебная программа!»
ЛЕВИ-СТРОСС: Так родился Бурбаки.
ВЕЙЛЬ: Да, но никто из нас не мог этого даже вообразить. Нашими друзьями, о которых я упомянул, были Жан Дельсарт, преподававший в Нанси, Клод Шевалле,
17
единственный француз, не считая меня, интересовавшийся теорией чисел, Жан Дьёдонне, впоследствии ставший секретарем группы, и некоторые другие — они вскоре отделились от общей группы.
Некоторые называли нас отцами-основателями. Первое собрание состоялось в одном из кафе Латинского квартала Парижа, на углу бульвара Сен-Мишель и улицы, ведущей к Пантеону. Как я уже говорил, мы хотели написать учебник, который стал бы эталоном на ближайшие 20—30 лет. Вскоре мы решили, что привести на обложке имена всех авторов этого коллективного труда будет неуместно. Тогда мы решили сыграть одну шутку, знакомую некоторым из нас еще по Нормальной школе: один из учеников надел фальшивую бороду и, притворившись иностранным профессором с невероятным акцентом, прочел первокурсникам бессмысленную лекцию, которая окончилась теоремой Бурбаки.
Бурбаки был малоизвестным наполеоновским генералом, который, несмотря на многообещающее начало карьеры во время Крымской войны, потерпел сокрушительное поражение от прусских войск и попытался покончить с собой. Мы решили: Бурбаки будет нашим псевдонимом! Осталось придумать ему биографию. Мы решили назвать его Николя и приписать ему польдевское происхождение. Это была еще одна студенческая шутка — как-то студенты начали кампанию в поддержку вымышленной страны Польдевии, настолько бедной, что даже у ее премьер-министра не было денег на одежду. При помощи Эли Картана, отца нашего товарища, мы опубликовали статью за подписью Николя Бурбаки в журнале Академии наук. Намного позже к нам явился некий потомок генерала, утверждавший, что он полностью восстановил генеалогическое дерево своего семейства и не обнаружил в нем ни одного математика!
ЛЕВИ-СТРОСС: Как от скромной задачи написать учебник вы пришли к идее объединить всю математику?
ВЕЙЛЬ: По мере работы над книгой мы поняли: чтобы заложить надежную основу дифференциального и интегрального исчисления, требовалось пересмотреть все основные понятия математики, начиная с простейших. Наши предшественники довольствовались бы тем, что изложили в нескольких главах весь необходимый материал, но для того чтобы достичь невообразимых высот математики нашего времени, нескольких глав было недостаточно. Отмечу, что математика в достаточной мере подчиняется тезису Томаса Куна о структуре научных революций. В период с конца XIX до первой трети XX века произошла смена парадигмы: в это время возникли теория множеств Кантора, общая топология Хаусдорфа, алгебраическая топология Пуанкаре и Лефшеца, появились Гильбертовы пространства и современная алгебра, создателями которой можно назвать Нётер, Артина и ван дер Вардена.
18
Все новые теории зарождаются одинаково: все начинается с анализа множества примеров, которые рассматриваются независимо друг от друга, а затем некто, подобно первым натуралистам, классифицирует эти примеры на основе наиболее заметных схожих черт. Только в ходе подробного исследования проявляются скрытые свойства, причем некоторые из них становятся очевидными далеко не сразу. Конечной целью Бурбаки в итоге стал поиск основных составляющих всей математики.
ЛЕВИ-СТРОСС: ...чтобы наступил этап, который Кун называл «нормальной наукой».
ВЕЙЛЬ: Труднее всего было организовать работу. Сперва мы регулярно встречались в парижских кафе, но вскоре этих встреч стало не хватать, и мы решили провести вместе две недели летних каникул в каком-нибудь приятном месте, чтобы вывести математику на свежий воздух.
Первый симпозиум состоялся в 1935 году в местечке Бессе в Оверни, где располагалось несколько корпусов Клермонского университета. Следующая встреча должна была пройти в Эскориале, но нам помешала гражданская война в Испании. В итоге мы собрались в доме семейства Шевалле в Шанже, однако встреча по-прежнему называлась Эскориальским симпозиумом.
К каждой встрече члены группы готовили доклады на различные темы, которые позднее должны были войти в книгу. На встречах мы читали эти доклады, составляли планы отдельных томов и связывали различные главы с теми, что уже были опубликованы или только готовились к публикации. Затем начиналась редактура. Мы постановили, что книгу можно будет считать законченной только тогда, когда за это единогласно проголосуют все члены группы. Порой одна и та же рукопись переписывалась бесчисленное множество раз, и на работу ушло более пяти лет, поскольку всегда находился кто-то недовольный результатом. Я и сегодня не могу поверить, что в 1939 году мы завершили работу над сорокастраничной брошюркой, где излагались основы наивной теории множеств, и даже нашли издателя.
ЛЕВИ-СТРОСС: А почему вы назвали теорию множеств «наивной»? Очередная шутка?
ВЕЙЛЬ: Разумеется. Девиз, под которым группа Бурбаки начала свой труд по унификации математики, звучал так: «поставить аксиоматический метод на службу идеологии структур». Об идеологии структур мы поговорим чуть позже.
Если говорить о методе, то мы решили использовать в качестве основы теорию множеств, которая, несмотря на парадоксы, обнаруженные в ней в начале века, в то время пребывала в добром здравии. Следовательно, первый шаг на пути к формализации математики состоял в том, чтобы подробно описать все обозначения и синтаксис теории множеств.
Эта задача была посложнее любого из подвигов Геракла — перед нами был пример Рассела и Уайтхеда, которые работали над «Началами математики» десять лет подряд по 12 часов в день. Таким образом, если бы мы ввели достаточное количество аббревиатур и новых правил синтаксиса, то получили бы намного более практичный язык. Он не был бы формальным в строгом смысле этого слова, но был бы достаточно близок к формальным языкам, чтобы обладать идеальной четкостью. Именно в этом и заключалась «наивность» нашей теории множеств — разновидности стенографической записи идеального языка, не содержащего ни единого пробела.
Вскоре мы забросили формализованную математику, но во всех работах неизменно оставляли своего рода путеводные знаки, чтобы при необходимости вернуться к ней. Следует понимать, насколько мы были увлечены строгими обозначениями, не оставлявшими места риторике. В нашем линейном повествовании запрещались любые отсылки к другим источникам, и в результате вещественные числа впервые объяснялись на трехтысячной странице.
ЛЕВИ-СТРОСС: Не противоречат ли этому исторические заметки, согласно которым Бурбаки имел обыкновение начинать каждую книгу «с чистого листа»?
ВЕЙЛЬ: Это другое. Обратите внимание, что название нашего трактата, «Начала математики», было выбрано не случайно. С одной стороны, мы понимаем математику как единое целое, с другой — сложно не заметить отсылку к «Началам» Евклида. Мы, подобно Евклиду, хотели создать труд, который не потерял бы актуальность на протяжении двух тысяч лет, а достичь этой цели можно было только при одном условии — обеспечив абсолютную полноту книги. Представьте, что люди будущего обнаружат одну из математических статей. В ней будет множество отсылок к другим текстам, многие из которых, скорее всего, окажутся утерянными, и сколь бы интересной ни была наша статья, в конечном итоге она оказалась бы бесполезной. «Начать с чистого листа» не означает отрицать существование математики до нас, ведь геометрия существовала и до Евклида. Напротив: наш трактат, подобно труду Евклида, должен был содержать все знания, известные на тот момент.
Но при упорядочении старых материалов часто обнаруживаются другие, новые.
Должен признаться, что добавить исторические заметки в конец каждого тома предложил я. Позвольте рассказать, почему я принял такое решение. Когда я поступил в Нормальную школу, оказалось, что научная библиотека работала по очень неудобному расписанию. Директор, устав выслушивать мои жалобы, назначил меня помощником библиотекаря. Я мог работать в библиотеке в любое время суток — от меня требовалось лишь минимальное присутствие на рабочем месте. Именно в библиотеке Нормальной школы я прочел труд Бернхарда Римана — в свое время я выучил немецкий, чтобы понимать, о чем говорят родители, когда хотят сохранить что-то в секрете от меня с сестрой. Прочтя труд Римана, я еще больше укрепился в мысли, которая пришла мне в голову после знакомства с трудами древних греков: во всей истории человечества важны лишь гении, а единственный способ познакомиться с ними — это прочесть их произведения. С тех пор я неизменно считал, что при изучении истории математики основное место следует отводить прочтению классических трудов, а не запоминанию никому не интересных дат.
ЛЕВИ-СТРОСС: Раз мы заговорили о великих математиках прошлого, я не могу не спросить вот о чем: вас не беспокоило, что их труды отличались меньшей строгостью и четкостью, чем ваши?
ВЕЙЛЬ: Вы правы, это была одна из самых больших опасностей. Допускаю, что мы не всегда умели держать дистанцию. Мне повезло: историю математики мне преподавал Макс Деи, один из двух человек в моей жизни, кто заставил меня думать о Сократе. Этот удивительный преподаватель считал, что математика — лишь одно из множества зеркал, в которых отражается истина (возможно, четче, чем в остальных). Он организовал во Франкфуртском университете семинар, где планировал читать великие труды с точки зрения их авторов, не требуя от математиков прошлого того, чего позволял достичь лишь современный формализм. Этим же путем я проследовал при работе над книгой об истории теории чисел: я изобразил математиков за работой, чтобы читатель смог понять, как мыслили мудрецы разных эпох, начиная от вавилонян эпохи Хаммурапи, записавших пифагоровы тройки на табличке Плимптон, и заканчивая Лежандром и его «Опытом теории чисел».
ЛЕВИ-СТРОСС: Это та книга, которая начинается с китайской каллиграммы?
ВЕЙЛЬ: Она самая! Я попросил моего коллегу, математика Шиинг-Шена Черна написать его прекрасным каллиграфическим стилем китайскую пословицу «Старый конь знает дорогу». Поэтому на следующей странице приведена фотография барельефа с гробницы императора Тай-цзуна с изображением коня. Я счел, что эта пословица прекрасно отражает мое решение заняться историей математики, так как с возрастом мне все сложнее было вести активную исследовательскую работу. Вы не представляете, сколько математиков в последние годы жизни пали духом из-за того, что утратили прежнюю остроту ума. Я не хотел разделить их участь и стал историком. Ну вот, я заговорил о старости. Миф, связывающий математику с юностью, правдив лишь отчасти: в самом деле, некоторые математики, прожив очень короткую жизнь, навсегда оставили след в истории, однако нельзя в точности сказать, в каком возрасте угасают творческие способности. Харди в своей «Апологии математика» называет возраст в 35 лет — не потому ли, что в этом возрасте он счел,
21
Китайская пословица «Старый конь знает дорогу».
будто уже никогда не сможет доказать новых теорем? Не будем далеко ходить за примером: я сам создал лучшие из своих трудов после 35.
ЛЕВИ-СТРОСС: Тем не менее «пенсионный возраст» для членов группы Бурбаки был четко определен.
ВЕЙЛЬ: А за тем, чтобы он неукоснительно соблюдался, следил я! Не помню, когда именно мы решили, что возраст членов группы не может превышать 50 лет.
Преемственность поколений стала одной из причин успеха Бурбаки: лучшие студенты из каждого выпуска присоединялись к группе на правах подопытных кроликов,
22
и многие из них позднее становились полноправными членами коллектива. Между ними и нами существовала огромная разница: нас обучали математике по-старому, а они были первыми, кто изучил математику по-новому; они были нашими учениками. Мне кажется, французская математика второй половины XX века не знала бы таких успехов без этой плеяды студентов, работавших над общими темами при подготовке книги.
ЛЕВИ-СТРОСС: Возможно, никто не ожидал, что в 50 лет умрет и сам Бурбаки.
ВЕЙЛЬ: На самом деле это неудивительно. Наше видение математики намного лучше соответствовало дисциплинам, проверенным временем, а не тем, что находились в процессе развития. Я мог бы дать структуре формальное определение, но чтобы вы лучше меня поняли, я воспользуюсь метафорой из мира архитектуры.
Между прочим, одна из самых известных книг Бурбаки носит название «Архитектура математики». Структура — это форма, количество и взаимное положение различных частей здания, связанных между собой соединительными элементами, которые обеспечивают прочность конструкции. Структура есть нечто абстрактное: к примеру, функция арки не зависит от того, из какого материала сделан ее свод.
Структуры в математике позволяют одновременно изучать все объекты с одинаковыми свойствами — структура учитывает не их природу, а отношения между ними.
Два объекта, внешне весьма различные, могут быть воплощениями одного и того же архетипа: если мы отбросим все излишества, останется структура, нечто инертное и неизменное. Мы, члены группы Бурбаки, решили описать все структуры с помощью теории множеств, однако, быть может, настало время переформулировать исходный вопрос, на который мы стремились найти ответ. Быть может, следовало задуматься над вопросом: существует ли математика по-прежнему как единое целое?
23